– Вылечили мы вас.

– Дай вам за это господь, – пробормотала она, потом помолчала, только слезы капали в такт ее тоске, и сказала с трудом: – Одна надежда – Олень Семи Полей. Поймался бы он поскорее, чтобы к сыночку моему возвратился ум.

Уперто Текун отвел взор от матери и стал глядеть на горящие сосновые ветки, чье пламя освещало мертвеца. Он не хотел, чтобы мать – хрупкая охапка кукурузных листьев, обернутая в черные тряпки и увенчанная сединою, – прочла в его глазах про оленя.

Тут в дверь тихо заглянула женщина. Они заметили ее, когда она, согнувшись, ставила на пол корзину, сняв ее с головы.

– Как живешь, кума? Как вы, сеньор Уперто?

– Сами видите. А ваши как?

– Тоже беды у нас. Где дети, там и хворобы – то один заболеет, то другой. А я вам картошечки для супа принесла.

– Дай вам за это бог. А как наш кум?

– Какой уж день не встает. Нога распухла, все не вылечится.

– У Гауденсио пухла, ходить не мог. Тут после бога один скипидар поможет и горячая зола.

– Говорили мне, вчера прикладывала, растирала – и ничего. Не всем лекарства помогают.

– Еще одно есть. Вы разогрейте соли на тихом огне и с сальцем намешайте.

– Это я не знала, кума.

– Поможет, вы мне скажите. Бедный кум, такой был здоровый.

– Я вам цветок исоте принесла.

– Дай вам бог. Он и красивый, и соус из него хорош. А вы присядьте с нами, посидите.

Сидя на трех чурбачках, они глядели втроем на мертвого лекаря. В комнате было темно, плясали отблески пламени, и лекарь то появлялся, то исчезал, как будто его носило в бурю по волнам. Все долго молчали, словно в тишине они были ближе к покойнику.

– Калистро к дереву привязанный, – сказала мать.

– Я проходила, видела. Смотришь на него – сердце разрывается. Муж говорит, еще вчера сказал: Олений Глаз его вылечит. Муж такое видел. Это, говорит, дело верное. Сеньор Калистро в разум вернется.

– Вот и мы тут толковали, когда вы пришли. Олений Глаз – это камень. Проведешь им по голове, разум и возвратится.

– Надо по вискам водить, как будто листья с маиса обираешь, и под голову класть хорошо.

– Где же у оленя этот камень? – спросил Руперто Текун, которого звали Уперто. Он сидел и молчал, как его и не было, чтобы женщины не догадались, что он пойдет и посмотрит, не выблевал ли чудотворного камня Олень Семи Полей.

– Оленя, когда подстрелят, он камень и выплюнет. Верно я говорю, кума? – сказала мать, вынимая из кармана передника пригоршню сигар и угощая гостью.

– Да, так я слышала. Умирает и выплюнет, будто душа его камнем обернулась. Маленький, как плод койоля, когда его высосешь.

– А я, кума, и не знала, какой он с виду, ведать не ведала.

– Значит, провести им по голове, к человеку разум вернется, – проговорил Уперто. Он видел взором воображения убитого братом оленя в темных далеких зарослях, а взором глаз – мертвого лекаря, лежащего рядом, на полу. Ему было так трудно представить, что лекарь и олень – одно и то же, что он хватался за голову, пугаясь, не уйдет ли от него разум. Этот мертвец – олень, тот олень – человек. Оленем он любил олених и плодил оленят, оленьих детей. Его ноздри чуяли запах олених с синеватой, теплой, как лето, шкуркой, пугливых, дрожащих, не знающих прочной любви. Человеком он когда-то давно любил и ловил женщин и плодил человеческих детей, которые часто смеются, а защититься могут лишь слезами. Кого же он больше любил – олених или женщин?

Пришли и другие гости. Столетний старик спросил, как сеньора Яка и как мальчики, хотя мальчики эти давно были почтенными отцами семейств. Во дворике кружил у дерева безумный. Ступал он тяжело, зарывая ступни в землю, словно тащил на спине ствол.

Другие братья Текун – Росо и Андрее – беседовали у ограды, сидя на корточках, оба в шляпах и с обнаженными мачете в руке.

– Закурить нету, Андрее?

Андрее перестал срезать стебли вокруг себя, положил мачете и вынул пригоршню больших, как палки, сигар из маисовых листьев.

– Такие хороши?

– А то нет! Огонька дай. – Сейчас. И сам покурю.

Андрее Текун сунул в рот сигару, вынул трут, похожий на свернувшуюся змеей шкурку апельсина, и стал высекать кремнем искры. Наконец трут затлелся, и они закурили.

Андрее Текун снова взял мачете и принялся срезать верхушки трав. Сигары светились в темноте, как глаза лесных зверей.

– Вот что, Росо, – сказал Андрее, орудуя мачете. – Лекаря не Калистро убил. У него за ухом след от пули, а у Калистро ружья не было.

– Я сам заметил, у него из-за уха кровь текла, а не догадался.

– Воюем, значит. Нам воевать и воевать. А защищаться нечем. Вот вспомнишь мое слово: всех по одному перетравят. Как умер касик Илом, так и бьют нас. Одолел его этот гад, полковник Годой.

– Истинно, гад! Его только пуля исправит, дал бы нам бог его убить!

– Довел он нас…

– А мы хороши, все терпим.

– Что ж, воевать так воевать. В Писигуилито многие не верят, что Гаспар Илом по реке отправился на тот свет. Он как рыба плавал. Выплыл, где этим его не достать, и спрятался.

– Себя утешают, надеются. Что хочется людям, то и думают. Жаль, только было не так. Утонул Гаспар. Плавать он умел, верно говоришь, как рыба, только людей у него перебили, измолотили в куски, он и загоревал. Что говорить, он им вожак, вот и подумал он – надо ему с ними быть, с мертвыми. И в реку бросился, будто камень, а не человек. От гадов от этих ушел. Он когда плавал, сперва был как туча, потом как птица, потом – одна тень по воде.

Братья Текун замолчали. В тишине в такт дыханию свистели мачете. Братья играючи срезали высокую траву.

– Касик одолел бы этого полковника, если б тот его людей не убил, – сказал Росо, как бы подводя итог беседе и выплевывая при этом табачинку, прилипшую к языку.

– Это верно, – подтвердил Андрее, уже не так рьяно махавший мачете. – В том и война, чтоб с людьми биться, а не травить их, как псов. Его отравили и нас перебьют, как вот лекаря: пулю пустят, и лежи, тела не найдут. Плохо, когда ружей нету. Уснешь живой, а не знаешь, проснешься ли; проснешься – не знаешь, уснешь ли. А землю расчищают, сеют маис. От бедности все. Очень мы бедные. Хоть бы их маисом перетравило.

Всей семье становилось как-то легче, когда безумный переставал ходить туда-сюда. Все жалели его. Он останавливался надолго под зелеными ушами, которые теребил ветер, и нюхал ствол, с трудом выговаривая слова. Челюсти у него сводило, язык был шершавый, как лист лореко, лицо – изборожденное безумием, как поле, глаза широко открыты.

– Красная луна! Красная луна! Я лесной зверек, лесной зверек! Огонь, огонь, огонь… кровяная тьма, медовая тьма… темно, темно, темно!

…Хлоп, хлоп, хлоп – хлопал Гауденсио Текун убитого оленя. Хлоп, хлоп – то тут хлопнет, то там.

Он шлепал его, щекотал, щипал.

Олень не встает, разленился, и Гауденсио, притомившись, идет к реке, набрать воды. Он набирает в шляпу и сбрызгивает изо рта голову, глаза и ноги оленя.

– Может, оживет!

Деревья наклоняются друг к другу, с них взлетают птицы, и Гауденсио понимает, что скоро взойдет месяц. Так и есть, вот он, золотая картофельная кожурка.

Оленя не пробуждает и вода, и Гауденсио, отчаявшись, бьет его по загривку, по брюху и по шее.

Пролетают ночные птицы, вороны и козодои, разрезая воздух, словно юла или лезвие мачете.

Спрыснув и побив оленя, Гауденсио обворачивает ноги, руки и голову лиловыми листьями тростника и весь в листьях пляшет вокруг зверя, пугает его.

– Беги! – кричит он танцуя. – Беги, олень, беги!

– Беги! – кричит он танцуя. – Беги на семь полей. Помню, там, далеко… Я не родился, отец не родился, дед мой не родился, а я помню, что было со светляками-колдунами, когда умываюсь дождевой водой. Спасайся, олень, беги, у тебя три светляка на загривке! Не зря тебя зовут кровяною тьмой… не зря тебя зовут тьмой медовой, рога у тебя как мед, а сам ты, олень, горек.

Он скачет верхом на тростине, и она, на манер хвоста, торчит У него сзади. Весь в лиловых листьях пляшет Гауденсио Текун, пока не падает от усталости рядом с убитым оленем.