Дальше, внизу, бушевал ветер, а тут, где еще брезжил свет, теснились толстые, пахучие кедры, сейбы. с которых от старости слетел белый пух, гуайяно и другие Ценные деревья. Они сходились все ближе, пока не слились в сплошную стену из коры и жил, висящих в воздухе корней, старых пустых гнезд, губчатых Цветов, пыли, ветра и мрака. Когда свет исчез совсем, эта плотная, чуть шевелящаяся масса стала легкой и белой, усеянной прожилками дымкой, а дальше все только шумело, как разбушевавшееся море.
Не видно было ничего, но всадники двигались дальше, словно ода или пустота, над шумом срывающихся волн, под ливнем тяжелых листьев, земноводными птицами падавших на них. Ветка падала сверху, невысокое деревце ударяло по лицу, и они пугались, как будто их царапнула струя.
Полковник понукал коня, заглушая свист лейтенанта, который, собственно, не столько свистел, сколько дышал со свистом, как дышат, когда с трудом находят путь во тьме. Какой-то сук чуть не сорвал с Мусуса шляпу, и он, переведя дух, накричал на него:
– Ах ты, палка чертова! Шляпа ей нужна, так ее перетак!..
Ночью на кладбище светятся кости, но то, что подбиралось к ним сквозь дивную тьму, казалось скорей небесным светом, забытым здесь с начала времен. Они не знали, где светится первозданный хаос, и не узнали бы, если бы не увидели впереди дерева с дуб высотой, усеянного тысячами сверкающих точек.
Мусус догнал Годоя, чтобы сказать ему: «Глядите, сеньор полковник, будто ворота из огненных червячков!», но в горле у него запершило, словно он проглотил гриб для штопки, и он сипло выговорил: «Гляие, начальник!»
На самом верху, приникнув к ветвям, самки манили возлюбленных, сверкающих глазом циклопа, размахивали фонариками, и тысячи огненных точек буравили бескрайнюю тьму. Самцы разжигали свою алмазную лампу, пыхтя, как пыхтит всегда распалившийся самец, и отправлялись в путь, словно голубые струйки крови, отливающие жемчугом, вверх по стволу, по сучьям, ветвям, цветам и листьям. Когда самец, раздувая лампу пылким дыханием, приближался к верхушке, самки снова и снова зажигали созревший светоч, приманивая жениха сверканьем мерцающей звезды, а после бракосочетания все гасло и от блеска оставалось только мутное пятно, осколок Млечного пути, дерево, возомнившее себя светилом.
Снова появилась луна. Всадники остановились на краю обрыва, над небольшой равниной величиной с площадь. Эта площадь была пуста. Розоватые скалы, покрытые легкой пеленой воды и света, темные глыбы чуть колыхались, как таинственные пятна. В самом сердце Трясины, куда они продвигались по дороге, похожей на узкое, высохшее русло, их ждали и не такие тайны. В этой большой мерцающей чаше, словно по волшебству, затих шум ветра, так долго без устали сотрясавшего листья, и только камни позвякивали под копытами коней. Рожковые деревья кидались с их пути, взметая сухие листья, опутанные серой, как дым, паутиной, и шуршали на бегу, словно плыли посуху. По краям тропы, ведущей их вниз, к Трясине, виднелись свежие следы чьих-то когтей.
Мелькали тени, звенели камни, и можно было не кричать. Здесь, решили они, и надо остановиться, чтобы прочие всадники успели нагнать их и отряд целиком вошел в деревню Корраль де лос Транситос. А пока надо будет подкрепиться тем, что лежит в переметной суме: кофеем, перцем, водкой, – и дать отдохнуть уставшим вконец коням, которые исходят потом, если они не обретут внезапно прыти и не кинутся назад, оставив всадников ни с чем.
Недалеко – докинуть камнем – на дороге, прорезавшей Трясину, стоял гроб.
– Ах ты черт! – с трудом проговорил полковник, повернул коня и погнал его вверх. Буланый скакал за ним, не повинуясь всаднику, ибо лейтенант, обернувшись, пытался выстрелить в гроб. Достигнув края чаши, он и выстрелил бы из маузера, если бы полковник, приникший к коню, обратившемуся в смятенное страхом дыхание, не крикнул ему вовремя: «Не стреляй!» Сухие листья летели им в лицо, и после Трясины, где им казалось, что их раздели, как мертвых, эта шумная зеленая волна одела их, защитила, укрыла и успокоила. Метались стебли, визжали обезьяны с человечьими лицами, упруго прыгали зверьки, падали звезды с кровавой полоской света, пища, как цыплята, заблудившиеся в небесах, плоды акаций срывались сверху, словно кончали самоубийством, не в силах вынести ударов ветра. Если, убегая от опасности, мы попадем в густую толпу, смешаемся с ней и ощутим вокруг тысячи движущихся жизней, мы успокоимся, как успокоились Годой и Мусус, когда из пустот Трясины вырвались в вихрь, сотрясавший и небо и землю.
– Да ты что, дурак?! – услышал лейтенант. – Они над мертвым сидят! – и не выстрелил.
Всадники неслись. Ветер закрывал им глаза, открывал рот, раздувал ноздри, холодил уши. Они неслись, слившись с шеей коня, чтобы не мешать его бегу; да и как-то вернее, когда прижмешься к потному, живому, воняющему солью существу.
Остановились они на вершине, на самом верху склона, по которому, они помнили, так трудно было спускаться. Полковник развязал пропотевший шейный платок и обтер лицо.
Мусус зажмурился, чтобы не видеть мелькнувшую перед ним сову. Луна освещала ее крылья, пронизанные жилками, как шкурка банана. Все плохие приметы, подсказывало сердце: засохшие деревья, сова, гроб.
– Сеньор полковник!.. – с трудом произнес он; слова у него не шли, челюсти не двигались.
И Годой ответил ему, не шевеля губами:
– Сеньор полковник… да… теперь я тебе сеньор полковник…
– Разбойники над мертвым сидят…
– Да… теперь над мертвым сидят…
– А гроб у них пустой.
Хитры стали Раньше, заметь, у них кто-нибудь ложился на Циновку, и они даже четыре свечки зажигали? Теперь догадались – чего там, и гроб сойдет. Кто гроб увидит, дальше не двинется, и они смогут скот ворованный гнать.
– Вы, сеньор полковник, застрелили одного, Аполикарио Ихолоя Он у них всегда мертвым притворялся – хворый был, скот воровать не мог.
– А ты его знал?
Мне порассказали. Как раз вы недавно одолели иломского касика, и положение было опасное. Если бы не ваша хватка, не ваша смелость, всем бы нам конец. Это же надо – явиться в горы к этому касику, которого охраняют желтые кролики, и перебить его людей, пока он в реке кишки полощет!.. Я сам видел: от индейцев куски летели, когда отряд на них напал. Шесть лет прошло, а только о том и говорят.
– Седьмой год… – проговорил полковник. – Я считаю, потому что эти светляки, которых, кстати сказать, тоже изрубили, напророчили мне умереть, когда в седьмой раз выжгут землю. Значит, если им верить, в этом году я и сгорю. Начался год, чтоб им треснуть!
– Вы после Чихолоя никого не убили.
– Его я, помню, подстрелил незаметно с края дороги, из-за кустов, которые росли на склоне, а потом по этому склону и скатился вниз, чтобы дружки его мне не отомстили. Он, бедняга, лежал на козьей шкуре, из четырех свечей одна погасла. Я выстрелил поскорее, пока другие три не погасли. Он сжался так это и умер.
– А наших все нет.
– Нечего их ждать. Но и без подкрепления возвращаться на дорогу глупо. Скотокрады – большие подлецы и хитры, заметь, очень хитры – опасность научила. От нее и глаз зорче, и слух тоньше, и ум все проникает, что ему надо и чего не надо.
– Да, эти разбойники – чистые львы, тигры они, змеи. Всюду пройдут, как ветер в зарослях.
За разговором они не заметили цокота подков и, увидев над собой темные силуэты всадников, онемели от страха. Они кинулись к коням, которых привязали неподалеку, чтобы те освежили морду лесной влагой и утолили травою голод, и дернули так, что полковник вырвал с корнем куст, а лейтенант разорвал веревочную петлю.
Подкрепление прибыло. Семнадцать всадников, словно мукой припорошенных землей и лунным светом. Хорош всадник, ничего не скажешь! И в любви, и на войне – хорош.
Мысль эта пришла в голову начальнику отряда, полковнику Чало Годою, когда он принял командование, встал перед солдатами и приказал развернутым строем двинуться вперед на врага.
Солдаты поскакали вниз, им не терпелось схватиться с разбойниками. От холода и тоски лучше всего помогает веселая перестрелка. В Трясине что-то громыхало, они сгрудились и плотной массой* вылетели туда, где путь перекрывал гроб. Лунный свет очерчивал четко его грани и отсвечивал от страшного, простого, некрашеного дерева, окружая белые доски сияньем славы.